Культурные люди - Страница 11


К оглавлению

11

Мне было не по себе. По мере того как поезд прибавлял ходу и врезывался в царство болот, мне представлялось, что внутри меня все больше и больше пустеет. Теперь впервые с особенной назойливостью выдвигался вперед вопрос: что-то будет? Я — человек привычки и настолько робкий, что всякое передвижение непременно волнует и тревожит меня. Даже переезжая каждогодно летом из Петербурга в деревню, я не могу избавиться от вопроса: что будет? — до такой степени все, что стоит вне этой комнаты и дальше этой минуты, кажется мне преисполненным всякого рода опасностей. Собственно говоря, я оставляю сзади себя очень мало: смутную тоску об чем-то и смутное желание чего-то — казалось бы, не об чем очень-то жалеть! Но неизвестность, расстилающаяся впереди, до того преисполнена мучительных загадочностей, что даже та ленивая смутность воспоминаний и надежд, которой предается современный русский культурный человек, ежели он не адвокат, не прокурор, не железнодорожный деятель и не директор банка, представляется ему чем-то вроде убежища. Точно вот проснулся человек и начал в халате по комнате ходить; и не хочется ему ни умываться, ни одеваться, ни даже к чаю притронуться: все бы он ходил взад да вперед, ходил бы да думал. Об чем бы думал? — право, даже и на этот вопрос отвечать незачем. Так бы, думал — и всё тут. Мелькнет и исчезнет, и опять выскочит, и опять пропадет. То мотив какой-нибудь звукнет и замолчит, то образ какой-то осветится и потухнет. Ходишь-ходишь и даже усталости не замечаешь. Я знаю, что это мечтательность изнурительная, но, по моему мнению, она представляет собой эмблему существования очень многих русских людей. Современная жизнь, с ее лихорадочными движениями, не для всех выказала себя матерью. Многих хищников выдвинула она вперед, но большинство людей добродушных и неспохватливых оставила без дела, за штатом. Вот они-то и мятутся в области тоски и всякого рода смутностей. Без ясных сожалений в прошлом, без ясных провидений в будущем — точно вот сейчас проснулись, и ночные грезы еще не успели с них соскочить, да, пожалуй, и не соскочат никогда. И так как везде, куда бы они ни пришли, им говорят: не твое дело! — то весьма естественно, что ими овладела оторопь. Эту оторопь они носят с собой везде и, по привычке, являются с ней даже там, где жизнь, по-видимому, не представляет уже ни тайн, ни неожиданностей. Все кажется, что или кондуктор обидит, или засудят, или вдруг… фюить!

Вот я, например. Хотя я и не бывал еще за границей, но весь склад моей жизни, все воспитание, все идеалы, все привычки и приемы — все и всегда было заграничное. Я и парле-франсе умею, и Наполеона III обругать могу, и про Бисмарка два-три анекдота знаю, и даже с некоторыми заграничными обычаями знаком. Один знакомый сказал: за границей за табльдотом семь блюд подают! другой знакомый предупредил: если вы в Париже будете, никогда не говорите гарсонам: je vous prie, а s’il vous plaît, — иначе вас сейчас за русского примут. С этими сведениями, куда бы я ни приехал, везде я как дома буду. И за всем тем — все-таки берет оторопь. Вот теперь, через сутки — Эйдкунен, а мне все кажется: пройдет ли? Точно к родителям из школы с дурной отметкой на билете идешь. Каковы-то там кондукторы? обходительны ли извозчики? не строги ли содержатели отелей? А главное, как я за табльдотом обедать буду? Я привык на просторе обедать, а тут вдруг — хочешь кусок проглотить, ан тебе немец в рот смотрит! И вдруг он расхорохорится, скажет: давай за погибель Франции пить! А я Францию люблю. Люблю, несмотря даже на то, что она теперь не Франция, а Мак-магония.

Буду ли я с немцем за погибель Франции пить?

Буду ли я вообще все те мерзости проделывать, которые проделывают русские культурные люди, шлющиеся на теплых водах? Буду ли я уверять, что мы, русские, — свиньи, что правительство у нас революционное, что молодежь наша не признает ни авторитетов, ни государства, ни семейства, ни собственности, что вообще порядочному человеку в России дышать нельзя и что поэтому следует приобрести виллу в Бадене или в Ницце, а сношения с Россией ограничить получением оброков?

Буду ли я говорить все это? — вот странный вопрос! Разве я знаю, что я буду говорить? разве могу определить заранее, что я скажу, когда начну говорить? Вот если б я один обедал, я бы, конечно, молчал, а то за табльдотом, где сто немцев в рот тебе смотрят, все друг другу таинственно шепчут: а это ведь русский! Ну, как тут выдержать? как не сказать: господа, я действительно русский, но я из тех русских, которые очень хорошо понимают, что русские — кадеты европейской цивилизации!

Покуда эти мысли толпились в моей голове, Прокоп всматривался в пассажиров и приставал ко мне с вопросами: это кто? а вон этот, в углу, кто таков? При этом он указывал пальцем и делал свои замечания так громко, что я каждую минуту ожидал, что буду скомпрометирован. Прежде всего он заинтересовался адвокатом, долго припоминал, где он его видел, и, наконец, вспомнил-таки, что в Муромском лесу.

— Насилу, брат, мы от него удрали! — присовокупил он в виде заключения.

Потом его заинтриговал восточный человек, и он опять начал припоминать, где он его видел.

— А ведь это от Огюста татарин! — воскликнул он наконец, — убей меня бог, ежели не он! Только фрак снял, да ведь я их и в костюме в ихнем видал: в ноябре они к своему причастию ходят, так этаким же манером наряжаются! Постой, я ему свиное ухо покажу!

И, не откладывая дела в долгий ящик, к величайшему моему изумлению, через весь вагон крикнул:

— Здравствуй, саламалика! ты как это в первый класс попал?

11